Весь день, до выхода на пост, Крысин мысленно посылал проклятия на голову мамы Фроси — чёрт его дёрнул родиться в Сибири от внучки польского повстанца… Да и отца за его выбор Николай проклинал в тот день не меньше, чем мать. Не мог, что ли, найти себе другую бабу?.. Терзайся теперь тут, пся крев, из-за них, клади свою голову из-за того, что спутал их бес ненароком на кривых дорогах сибирской каторги.
Почему люди вообще должны нести на себе тяжесть своего случайного появления на белый свет? Ведь никто же заранее не может знать — кто будет его отцом и матерью? Они встречаются случайно, и от этой случайности человек потом может страдать всю жизнь. Не за это ли бог и посылает людям мучения, не за это ли и наказывает их — за грех случайности их рождения? За то, что родители сыплют «до кучи» в общий котёл без разбора, без всякого смысла, дурное своё семя, а потом вылупляются из этого варева убогие гадкие утята, потом вылезают из этого котла на белый свет удивлённые, ошпаренные случайностью своего происхождения неказистые людишки, «хромые» душой и судьбой…
Ведь могли же, наверное, быть у него, у Николая Крысина, другие отец и мать, мог бы он произрастать и не на «вшивом дворе» — без блатного папашиного наследства, которое, как всегда говорили на Преображенке, было у него, у Кольки, в крови с детства… И тогда всё могло бы быть совсем по-другому, вся жизнь… И может быть — может быть! — не было бы ни плена, ни похоронной команды, ни полицейского мундира, и не нужно было бы, пся крев, из-за материной польской крови идти становиться на пост к четвёртому бараку…
И неожиданно весь гнев и досада на жизнь и судьбу, на бессилие последних месяцев, вся злость на отца и мать, и особенно на мать, из-за которой гауптман сделал из него подсадную утку, — неожиданно всё это вдруг превратилось в сознании Крысина в лютую, бешеную ненависть к польским военнопленным, которые готовили побег, около барака которых он должен был стоять и которые должны были «снять» его до начала побега, а в случае неудачи — могли и застрелить из самодельного пистоля или заколоть одним из своих шести тесаков.
И ему мучительно захотелось сделать что-то активное, резкое, жестокое, на чём-то выместить свою злобу, с кем-то рассчитаться сразу за всё — за плен, похоронную команду, полицейский мундир.
…Без пяти одиннадцать тихо скрипнул замок на входной двери четвёртого барака. Поляки, видно, выточили на заводе свои ключи. Показалась тень человека. Николай, весь содрогаясь от внутреннего напряжения, внешне спокойно стоял в десяти шагах от барака — спиной к входной двери. («Железные нервы у этого Крысина», — отметил про себя гауптман.)
Человек неслышно подкрался к полицейскому. Тень бесшумно приближалась к часовому.
Оставался один шаг. Ненависть и страх за свою жизнь бушевали в горле Николая. Руки судорожно сжимали рукоятку и магазин автомата. Хотелось заорать, вцепиться кому-нибудь зубами в горло…
Тень замерла. Злость почти задушила Крысина. Нужно было выплеснуть её — безумно, кроваво, преступно. У него хотят отнять жизнь только потому, что его мать наполовину полька? Ну, держись, поляк! Держись, мама Фрося!
Тень взмахнула рукой…
И тогда, резко отпрянув и обернувшись, Крысин всадил в упор в покушавшегося на него человека (в ненавистную, пся крев, маму Фросю) почти всю обойму своего автомата.
Разом вспыхнули, высветив темноту, все прожектора на вышках. Ослеплённый яростью и лучами сильного белого света, Николай рванулся к входным дверям. Ненависть его к своей собственной крови прорвалась, бешенство хлынуло через край…
Со всех сторон к четвёртому бараку бежали охранники. Дверь настежь— в коридоре, вплотную прижавшись друг к другу, оцепенело пятились назад пленные, как бы лишившиеся от горечи неудачи способности быстро реагировать на опасность. Ухнул выстрел из самодельного пистоля. В ответ грохнули автоматные очереди. Глухой шум борьбы, крики, удары прикладами. Ещё одна очередь.
— Не стрелять! Не стрелять! — орал гауптман. — Выводить всех по одному!
В мерцающем, дымящемся бело-зелёном свете прожекторов оставшихся в живых поляков сгоняли на центральный лагерный плац и сажали на землю. Убитых выволакивали из барака и бросали рядом с живыми. Строчечные пятна крови, повторявшие следы автоматных очередей на полосатых, изрешеченных пулями куртках делали мёртвых похожими на добычу каких-то сумасшедших охотников, долго убивавших в упор эти редкие, необычные по своей окраске и клетчатому рисунку кожи существа. Ночь, глухая и чёрная, сжимала со всех сторон тисками прямых, резких прожекторных лучей эту потустороннюю, вырванную из ада и перенесённую на землю сцену.
Николай Крысин, горячий от только что пережитого возбуждения, подошёл к гауптману.
— Молодец! — похлопал начальник охраны Крысина по плечу. — Завтра получишь пятьсот марок и будешь представлен к званию унтер-офицера.
Лимон получил за участие в ликвидации побега триста марок. Вдвоём с Николаем они завалились в лучший солдатский гаштет в центре города и напились там до бесчувствия, просадив в хмельном угаре под бодрые немецкие песни и марши, летевшие из патефона на стойке буфетчика, все «премиальные» до последнего пфеннига.
Через несколько дней гауптман вызвал Крысина к себе. В комнате около окна стоял поджарый, болезненного вида немецкий офицер с погонами обер-лейтенанта.
— Вы проявили завидную твёрдость и хладнокровие, — сказал начальник охраны. — Это позволяет мне рекомендовать вас обер-лейтенанту Гюнше, который набирает здесь штатный состав для специальной зондеркоманды. Согласны на переход в зондеркоманду?