Но рынок есть рынок. Он не признавал ни морали, ни нравственности. Рынок диктовал свои законы, рынок требовал прибыли. Не продашь свой товар — не вернёшь вложенные в него деньги. А не получишь назад свои деньги — не купишь того, что тебе самому необходимо в хозяйстве. Как говорится, товар — деньги — товар. Спорить с этим, хребтом понятым и мозолями оплаченным, правилом не приходилось. Особенно во время войны, когда нужных в крестьянском и пригородном хозяйстве товаров была полная недостача кругом. В конце-то концов, не для убытка себе самому привозит человек свой товар на базар для продажи.
И возникло душевное неудобство, противоречие. С одной стороны, требовалось подчиняться законам рынка, а с другой стороны, эти законы теребили совесть, рождали внутренний упрёк самому себе, вносили разлад.
Конечно, соображения такого порядка отягощали не подавляющее большинство стоящих за базарными прилавками в белых фартуках людей. Но они, эти соображения, возникали у многих, и особенно у женщин. «Суворов», обнаружив это противоречие у продавцов овощных рядов, сразу же использовал его в своих интересах. Постепенно он вошёл во вкус и у наиболее постоянных продавцов начал брать необходимое в долг. И ему давали.
…Обо всех этих перипетиях и обстоятельствах своей жизни «Суворов» и рассказал Николаю Фомичу Крысину, который, выбрав момент, как бы случайно познакомился с ним и пригласил выпить по стакану красного вина в коммерческом буфете ресторана «Звёздочка».
— Хорошо устроился, — подвёл итог Колька рассказу «Суворова», — ничего не скажешь.
— Жить-то надо! — грубым своим голосом сказал «Суворов». — Ну-ка, возьми ещё по стакану.
Колька кивнул буфетчику:
— Повтори, Силыч.
Чокнулись, выпили.
Колька вплотную придвинулся к «Суворову».
— Глянь в окно…
— Ну, глянул, — обернулся к окну «Суворов».
— Чего там видишь?
— Плешка Преображенская, народ…
— А народ что делает?
— Известно что — барахлом торгуют.
— Сколько ты барыг здесь, на Преображенке, знаешь, — спросил Крысин, — которые каждый день не меньше одной косой чистыми на руки имеют от своих дел?
— Надо подумать…
— Думай.
— Человек десять, пятнадцать.
— Так вот, надо так сделать, — твёрдо сказал Крысин, — чтобы они треть своего барыша сюда к нам в буфет приносили. Тебе и мне.
— А за что же они нам понесут?
— А за что тебя в овощном ряду морковкой бесплатно кормят?
— Понял, — усмехнулся «Суворов». — Только барыги — это тебе не колхозники. У них свои люди есть.
— И у нас свои люди есть. Старшего лейтенанта милиции Частухина знаешь?
— Кто ж его не знает!
— Так это свояк мой. На родных сёстрах мы с ним женаты.
— Ну-у? — удивился «Суворов».
— Вот тебе и «ну».
— А дальше что?
— А то. Я рядом с ним как-нибудь по барахолке мимо всех барыг пройдусь пару раз, чтоб запомнили. А потом рядом с тобой мимо этих же барыг пройдусь. А потом мы их под локоток возьмём, отведём в сторону и шепнём в розовое, а может и в мохнатое ухо: завтра утром в буфет, в «Звёздочку», принесёшь триста рублей. Вот об это самое место.
И Колька постучал ладонью о стойку буфета.
— Не принесут, — усомнился «Суворов».
— Все, конечно, не принесут, — согласился Колька. — А один какой-нибудь принесёт. И может быть, не сразу. Но мы его ещё раз в буфет пригласим. Сперва сами угостим. А потом вот это покажем. — Крысин оглянулся — в буфете никого не было — и слегка потащил из кармана парабеллум.
— «Пушка»? — нахмурился «Суворов».
— Она самая, — улыбнулся Колька.
— Я на «мокрое» не пойду, — сказал «Суворов». — С моими кишками в тюряге не проживёшь.
— Да ты не дрожи раньше времени, орёл помидорный! — поморщился Крысин. — Кто тебя на «мокрое» посылает?
Он как-то сразу интуитивно понял, что с этой минуты «Суворов», дав слабину, полностью будет находиться в его, крысинских, руках, что теперь (если союз их состоится) «Суворов», чтобы не вспоминать эту минуту своей слабости, будет беспрекословно подчиняться, и поэтому безо всякой опаски оскорбил его, назвав помидорным орлом, стараясь сразу же, с первых шагов сломать его волю и подчинить её себе.
Но «Суворов» оказался крепким пареньком.
— Ты насчёт орлов полегче, — предупредил он. — А то возьму клешнёй тебя за душу и темечком в нюх поцелую. И будешь здесь лежать, отдыхать. А я к своим помидорам пойду.
Кольке этот ответ понравился.
— Ну, вот это разговор, — одобрительно сказал он. — Ты эти же самые слова тому барыге и скажешь, который первый нам деньги не принесёт… А то сразу про «мокрое» начинаешь! Кому оно нужно, «мокрое»?
— А зачем «пушку» лапаешь?
— Для понта… Вот видишь, даже ты увидел её и дал «сок». А какой-нибудь несчастный барыга из фрайеров сразу полные штаны наложит. И не на триста, а на все пятьсот скинется, понял?
В детстве мне иногда казалось, что моя родина, Преображенская застава в Москве, всегда была отмечена присутствием какого-то особого исторического духа, печатью личности Петра I, проведшего здесь свою юность под сенью угрозы физической расправы со стороны родной сестры — сидевшей в Кремле и незаконно захватившей царскую власть правительницы Софьи.
Много раз я пытался представить себе, как тёмной августовской ночью, напуганный известием о том, что Софья движется со стрелецкими сотнями из Кремля, чтобы лишить его жизни, обезумевший от страха молодой Пётр выбежал в одном нижнем белье на крыльцо Преображенского дворца, вскочил на лошадь и белой тенью метнулся в ночи через Преображенскую площадь вниз к Яузе, мимо потешной крепости Прешбург (сейчас на этом месте стоит больница имени Ганнушкина) и дальше, по Стромынке и Русаковской улице в Сокольническую рощу. И только здесь, в Сокольниках, догнал его Меншиков с одеждой, помог надеть штаны, и, окружённый стольниками и офицерами потешного Преображенского полка, поскакал царь вдоль Ярославского шоссе через берёзовые перелески, тронутые первой осенней желтизной, навстречу занимавшейся холодной зеленоватой заре, в Троице-Сергиеву лавру…