Я ищу детство - Страница 137


К оглавлению

137

Сделано это не случайно, потому что Это — очень личное.

Может быть об Этом я ещё расскажу в другой книге.

Мы встретились с Тамарой несколько лет назад и теперь видимся часто. А до этого долго ничего не знали и не слышали друг о друге.

Этой встрече, наверное, и обязана своим рождением эта книга и всё то, что хотел и мог я сказать о семье Сигалаевых, на что имел право в своём рассказе об этих людях.


Прощай, Преображенка!

Я прошёл по твоим дорогам, по твоим тропинкам и травам, омытым росой памяти, столько, сколько мог, и нам пора расставаться.

Прощай и ты, детство… И по твоим тропинкам и травам, и по твоим далёким дорогам провела меня эта книга, и теперь её пора заканчивать.

Всё кончается когда-нибудь. Начинается и приходит к своему концу. Только жизнь бесконечна, только род человеческий на земле неистребим и беспределен.

Иногда, вспоминая своё детство, проведённое на северо-восточной окраине Москвы, я думаю о том, что ещё в своей юности на Преображенке (и, конечно, в те годы, которые прошли в Уфе), задолго до начала моей взрослой жизни я узнал многие неопровержимые истины человеческого бытия.

Молодость, прошедшая на Преображенке, рано освободила меня от иллюзий. Она закалила меня в чём-то очень реальном и была моим университетом, моей высшей школой гораздо раньше окончания института. Был, например, такой случай. Однажды на излёте своего среднего образования я вдруг загорелся желанием учиться на актёра. Выбор пал на училище имени Щукина при Вахтанговском театре. Я добросовестно записался на экзамены, сдал чтение и отрывок и отправился на «этюд». Председатель приёмной комиссии Рубен Николаевич Симонов достал из кармана портсигар, положил его на ближний ко мне край стола и сказал:

— Украдите!

Я улыбнулся. «Этюд» с портсигаром показался мне до чрезвычайности лёгким — он был целиком из моего жизненного опыта, из моего военного детства.

Я посмотрел в окно, которое находилось за спинами членов приёмной комиссии. И что-то такое необычное «заинтересовало» меня за окном. Я пристально, прищурившись, вгляделся в это нечто, и удивление, изумление, нарастающий ужас отразились, наверное, в моём взоре. Я мгновенно побледнел и, может быть, даже покрылся смертельной испариной. Я увидел за окном пожар, наводнение, обвал, землетрясение, тайфун, извержение вулкана… Кровавый отблеск сползающей по склонам Везувия лавы пал мне на зрачки. Внутренне я пошатнулся и еле устоял на ногах. Члены приёмной комиссии, обеспокоенные опасностью, возникшей у них за спиной, грозившей прервать экзамены, на секунду оглянулись на окно…

Когда они повернулись обратно, портсигара на столе, естественно, уже не было.

Сделалась пауза.

— Принят! — нарушил тишину бархатный голос Рубена Николаевича Симонова.

Он несколько мгновений с интересом разглядывал меня. Я вытряхнул из рукава пиджака портсигар и положил его на место.

— Специалист! — с уважением сказал председатель приёмной комиссии.

Вечером того же дня, после того как я был зачислен в вахтанговское училище, я увидел во дворе нашего дома Леонида Евдокимовича Частухина. Он озабоченно шёл куда-то в наглухо застёгнутой шинели, туго перепоясанный портупеей, и на боку у него тяжелела кобура с пистолетом.

Форменная фуражка на голове была низко надвинута на глаза, сапоги ступали весомо и громко, длинные полы шинели романтично отлетали в стороны при каждом шаге. Во всей фигуре его ощущалась решительность, смелость, готовность к чему-то нелёгкому и серьёзному, грозная направленность на какое-то важное для многих людей событие. Он весь был законченным воплощением понятия «исполнение долга», олицетворением непреклонной гражданской совести, живым образом надёжной защиты людей и закона от всех нарушений и посягательств, символом верности однажды данной присяги, клятвы, обету.

Я долго смотрел ему вслед. Мне почему-то вспомнился майор Белоконь, его похороны во время войны на Немецком кладбище, первые победные салюты в Москве и наша «потешная» Преображенско-Измайловская школа юных истребителей танков. И какой-то неприятный, тяжёлый осадок лёг на моё сердце, словно я изменил чему-то высокому и главному, будто я предал что-то единственно необходимое мне в жизни.

И мне вдруг бесконечно стыдно стало за свой сегодняшний успешный «этюд с портсигаром». Восхищённое слово, брошенное Рубеном Симоновым, — «специалист!» — обожгло моё сознание клеймом позора.

А ночью мне приснился сюрреалистический (как сказали бы сейчас) сон. Я, известный и всеми признанный артист, вдохновенно и пламенно играю какую-то воровскую, бандитскую роль на сцене Театра имени Вахтангова, и все зрители (сплошь барыги с Преображенской барахолки) горячо аплодируют мне. И громче всех хлопает «почтенный» клан Крысиных.

Вот они, все «крысики» — и расстрелянные, и живые — сидят в первом ряду в «прохорях» (сапогах с отворотами), в тельняшках, в кепочках-малокозырках, с фальшивыми золотыми фиксами (коронками) на зубах. И Батон, и Кесарь, и Люлютя, и убитый около кладбищенской стены Буфет, и повесившийся Фома, и канувшая в небытие мама Фрося. И даже «Суворов» примостился рядом с ними на откидном месте.

А на совершенно пустой галёрке один-одинёшенек стоит Леонид Евдокимович Частухин — в туго перепоясанной портупеей шинели, в низко на глаза нахлобученной форменной фуражке. И не хлопает, не аплодирует, а только мрачно, осуждающе смотрит на меня, глубоко засунув руки в карманы шинели.

И уже замелькали где-то в боковых ложах лица Кости и Клавы Сигалаевых и шестерых их рыжих дочерей — Тони, Зины, Ани, Алёны, Тамары и Гали. И они тоже не хлопают, не аплодируют, а смотрят на меня неодобрительно и почти враждебно.

137