К тому времени у них уже было двое детей — Тоня и Зина. И жили они все четверо вместе с семьёй отца Кости, старика Сигалаева, всё в том же Преображенском монастыре, в одной из его каменных двухэтажных построек (в которой потом будет открыто отделение милиции), в большой монашеской келье со сводчатым потолком и полукруглыми окнами на втором этаже.
В этой келье с выложенными большими белыми кирпичами крестами на всех четырёх стенах Костя родился, отсюда ушёл на гражданскую, сюда же и вернулся и теперь жил с семьёй в углу за ситцевой в красный горошек занавеской.
Никаких удобств в монастыре не было — ни канализации, ни водопровода (водоразборная колонка и всё остальное находилось во дворе). Удобств не было, а любовь была. Любовь между Костей Сигалаевым и Клавой была такая, что уже через год после возвращения мужа с войны Клава родила третью дочь, Аню, такую же рыжую и сероглазую, как и первые две.
За верность своей, сигалаевской рыжей масти старик Сигалаев простил Клаве рождение третьей дочери (со всеми тремя девчонками сидела, конечно, Костина мать; сама Клава уже через месяц после родов моталась по два раза в день с фабрики домой — кормить грудную Аню).
Но холостые Костины братаны рождения третьего ребёнка невестке простить, конечно, не могли: в келье вместе с новорождённым младенцем набиралось теперь уже девять живых душ — шестеро взрослых и трое детей.
И тогда Костя Сигалаев и продемонстрировал те новые качества своего характера, с которыми он вернулся на Преображенку с гражданской войны и которые поначалу были восприняты всеми как контузия.
Костя уже в первые дни после прихода с польского фронта начал вести в семейном кругу какие-то туманные и странные разговоры о недовольстве своей профессией. Все три брата Сигалаевы были потомственными ткачами — в отца. Подрастал очередной «сигалёнок» — старик брал его за руку и отводил с монастырского двора к себе на фабрику.
Так вот, вернувшись с гражданки (а до неё он успел прихватить пару лет ещё и на царской войне, на германском фронте), Костя Сигалаев, выпив иногда в воскресенье с отцом и братьями, выходил во двор монастыря, садился на лавку напротив старообрядческой церкви, закуривал и подолгу смотрел на мелькание свечей в тёмных окнах храма, на подходивших к церкви и уходивших староверов, похожих на темноликих великомучеников и постников со своих древних икон, прислушивался вполуха к заунывному пению и старославянскому бормотанию молившихся.
Он сидел так когда час, когда два, улыбался, вздыхал, качал головой, что-то шептал самому себе, словно разговаривал сам с собой. И наблюдавшие за ним в эти минуты соседи не могли, безусловно, не сойтись во всеобщем мнении, что паренёк-то наш, видать, пришёл с войны немного того…
Вернувшись домой, в келью, Костя садился ужинать и говорил сидевшим рядом за столом отцу и братьям, кивая на окно, в сторону старообрядческой церкви, примерно такие слова:
— На фронтах воевали за новую жизнь, а здесь, под боком, чего делается? Пещера, а в ней дикари какие-то бродят ископаемые. Поют, как медведи, с допотопным богом своим целуются, мохнатой лапой с двумя перстами крестятся. Какая же это новая жизнь? Одна срамота, да и только.
— Ты бога не трожь, — примиряюще говорил старик Сигалаев, — у каждого свой бог, кому какой нравится. Советская власть каждому разрешает своему богу молиться.
Выпив полстакана (братья собирались за одним столом редко, только по выходным), Костя показывал на каменные кресты на стенах кельи и продолжал говорить горячо и взволнованно:
— А мы разве не в пещере живём? Тоже, как медведи, в одной берлоге толчёмся, друг в друга тыкаемся. Какая же это новая жизнь, если у тебя над головой крест даже ночью висит? Куда ни посмотришь, на все четыре стороны кресты висят. Сковырнуть бы их надо к чёртовой бабушке!
— Ты подожди ковырять, — успокаивал сына старик, — от ковырянья дырки в стенах бывают… Я эту пещеру своими руками захватил, вы здесь под каменным потолком нарождались, за каменными стенами, а не в деревянном бараке на нарах да на досках… А прежде чем монахов упрекать, которые эти хоромы построили, ты бы у начальства нашего квартирку попросил — зря, что ли, по фронтам трепался? Или не заслужил себе квартиру, красный герой, а?.. Монахи эти кельи с крестами строили, мы их вместе с крестами у них отняли, а что же вы, молодые, себе жилья без крестов нажить не умеете? Или за отцовской спиной, под отцовской крышей спокойнее живётся? Залез себе за занавеску и сопи в две дырки. Нам-то со старухой здесь, видно, помирать придётся, а вот вы-то квартирки себе хлопочите, добивайтесь их у начальства. А когда получишь новое жильё, вот тебе и будет новая жизнь, без крестов и пещеров!
Братья Кости, Клава и свекровь во время этих разговоров молчали. Старуха и Клава понимали, что с выпившими мужиками разговаривать бесполезно, да и небезопасно. Братья же Сигалаевы молчали потому, что им, пока ещё холостым, под отцовской крышей действительно жилось и легче и проще.
Но когда у Клавы родилась третья дочь, братьев словно прорвало. Разговоры о том, чтобы Костя немедленно требовал у начальства квартиру, происходили теперь каждый день. Клава плакала по ночам, прижимая к себе грудную Анютку, чтобы не дай бог не разбудила братанов. Костя лежал рядом, скрипел зубами, а на нападки братьев отреагировал вдруг совершенно неожиданно.
— Ну, вот что! — стукнул он однажды кулаком по крепкому монашескому столу после очередного громкого семейного разговора. — С фабрики вашей я ухожу! Хватит, помотал ниточки, покрутил шпульки, повертел веретена… Бабья это работа, а не мущинская!