Я ищу детство - Страница 41


К оглавлению

41

…Клава вбежала с улицы в их тесную, четырнадцатиметровую, комнатушку раскрасневшаяся, свежая. (Кровать, топчан, люлька, кухонный столик, на котором обедали, комод — вот и все четырнадцать метров, повернуться негде.)

Костя вскочил с кровати, взял из рук Клавы сумки, прижался губами к её огненно-рыжим волосам, вдохнул любимый, вкусный, родной запах жены.

Клава сняла парусиновые туфли и, оставшись тоже босой, как и Костя, осторожно, на цыпочках подошла к Анютке, поправила одеяло, потом взглянула на старших, повернулась к Косте (он так и стоял с сумками в руках, гордый от того, что порученное ему дело «транспортировки» детей домой и ухода за ними не только выполнено, но и перевыполнено) и поцеловала мужа в щёку.

— Молодец! — сказала Клава.

Костя, не выпуская авосек, хотел было обнять жену, но Клава прижала палец к губам и кивнула на дочерей: «Т-с-с! Подожди, пока уснут».

Потом Клава начала выкладывать покупки. Между прочим на столе оказалась бутылка красного вина. Костя удивлённо посмотрел на жену.

— С премии! — шёпотом объяснила Клава.

Она доставала с висевшей на стене над столом застеклённой полки тарелки, стаканы, вилки, тянулась, белея икрами ног, то в одну, то в другую сторону, и вся её ладная и как-то по-женски вызывающая, дразнящая мужской глаз фигура, «ложилась» Косте на сердце, освобождала от всех забот и мыслей и оставляла в душе только одно состояние — всё время, все двадцать четыре часа в сутки быть рядом с этой женщиной, чтобы каждую минуту, вытянув руку, можно было бы ощутимо убедиться в реальности её присутствия.

Клава постепенно раздевалась.

Она знала, что Косте нравится смотреть, как она раздевается, да и самой ей почему-то тоже нравилось раздеваться при муже.

Конечно, если бы у них была вторая комната, то Клава, по всей вероятности, уходила бы переодеваться туда. Но этой второй комнаты у них не было, и с самого начала их брака, когда они ещё жили у свёкра за занавеской, Клава сразу привыкла не стесняться Костю, и он привык к тому, что она всегда раздевалась на ночь за занавеской рядом с ним. Привык к этому и полюбил эти, поначалу вроде бы напряжённые и неловкие минуты приобщения к чему-то запретному и тайному, когда на него веяло от раздевающейся рядом жены слабым потом и ещё чем-то женским, кружащим голову, путающим мысли, но потом эти минуты в пору их жадной и ненасытной друг другом молодости стали самыми желанными, самыми ожидаемыми, и так это и осталось между ними и с каждым годом становилось всё более желанным и ожидаемым для обоих.

Клава сняла кофточку. И Костя, увидев её полные, чуть покатые белые плечи, сразу испытал знакомое волнение. И первый, лёгкий, дурманящий туман возник перед ним и, качнувшись, уплыл в сторону.

Клава опустила юбку, перешагнула через неё и повесила на спинку стула. И от этого знакомого, сотни раз виденного движения Костя снова испытал волнение, как в молодости, когда в первые месяцы их жизни вдвоём он всё никак не мог насытиться в такие минуты взглядами на фигуру жены.

Клава нагнулась, взялась обеими руками за край комбинации и неожиданно, подняв голову, посмотрела на Костю. Они встретились глазами, и взгляды их были пристальны и напряжённы.

Костя никогда бы не смог объяснить себе (да и не пытался делать этого), почему именно это движение так завораживающе действует на него, почти ослепляя его, обрывая все остальные связи со всем, что его окружало.

Наверное, здесь было всё: и молодая страсть, и зрелость их чувственных отношений, и, может быть, даже то, что было недоступно его пониманию, а было просто присуще необъяснимой, неизрекаемой его мужской и одновременно человеческой сущности — незримая связь между этим последним движением и рыжими девчонками, сопевшими во сне всего в двух шагах от них.

Она стояла перед мужем, не стесняясь спящих за спиной дочерей (присутствие их даже, наоборот, как-то по-новому волновало Клаву, и это волнение — она чувствовала — передаётся и Косте). И Костя снова ощутил возвращение того ослепления и дурмана, который на секунду схлынул было с него, и, подняв голову, уже ничего не видя перед собой, двинулся к жене, прижался губами к её закрытым глазам и начал целовать, целовать, целовать её лицо, волосы, шею, плечи…


Они лежали на кровати в своей тёмной четырнадцатиметровой комнатке (забыв о бутылке красного вина, забыв вообще обо всём на свете) и шептали друг другу бессвязные, ничего не значащие, но такие, наверное, прекрасные в это мгновение слова:

— Костенька, рыженький мой, солнышко моё, обними крепче, поцелуй…

— Милая моя… любимая, ненаглядная… золотая…

— Костенька… рыжая головушка…

— Клавушка, Клавушка…

Ночь уносила к звёздам их слова, ласки, движения. Костя лежал на правом боку, лицо Клавы было рядом с его лицом, полуоткрытые её губы тепло дышали в его губы, он ощущал на правой руке лёгкую тяжесть её головы. Иногда она брала его руку и целовала её, и оба они чувствовали, что всё, что было до этого мгновения с каждым из них (днём, на работе, с другими людьми), всё эго была разорванная на две половины их общая действительность, и только сейчас, вот в эти мгновения, эти две половины начали сближаться в одно единое целое, которое надо соединить, сомкнуть, чтобы восстановить их общую разорванную действительность в её естественных (как они это ощущали) и нерасторжимых границах.

— Иди ко мне, сладкий мой, — шептала Клава, — иди скорее…

И небо падало на землю, и мир, разомкнутый на две половины — мужчину и женщину — снова становился единым, снова восстанавливался в своём неумирающем естестве, и вечность, накрыв их пологом своей неистребимости, уносила обоих за последний горизонт тайны творения.

41