Склонившись над альбомами, мы изредка поглядывали друг на друга и улыбались друг другу. Каждый рисовал своё. Я, конечно, войну, Алёна — цветы, солнце, деревья, дом с трубой, голубое озеро, красную лодку и рыжую девочку с косичками в оранжевом платье.
Моё воображение разбрасывало на странице альбома многочисленных чёрных человечков с ружьями, саблями, пистолетами и пушками. Человечки непрерывно стреляли друг в друга, падали убитыми, лезли в горы, спускались в долины, на них наползали танки, над ними кружились самолёты… Подводные лодки торпедировали в неведомых морях красивые многотрубные пароходы — я сначала долго рисовал огромный прекрасный корабль с мачтами и парусами, тщательно выводя на его борту несколько десятков круглых окошек-иллюминаторов, а потом подрисовывал где-нибудь сбоку маленькую злую подводную лодку, выпускал торпеду — бабах! — и безжалостно окутывал пароход клубами дыма и пламенем пожара.
А из альбома Алёны на меня, рисующего войну, удивлённо смотрели огромными голубыми глазами, как у самой Алёны, пышноволосые девочки в длинных вечерних платьях и в туфлях-лодочках на высоких каблуках (совсем таких, как делал лучший дамский сапожник на Преображенке Колька-модельер).
Глаза взрослых девочек, собирающихся, очевидно, в своих длинных платьях на первый в жизни бал, были широко и недоумённо распахнуты взмахами густых ресниц. «Зачем все эти выстрелы? — как бы говорили их пушистые, нежные взгляды. — Зачем пушки, танки, торпеды? Зачем убитые человечки? Зачем вообще война, когда можно поехать в карете на бал и там танцевать, веселиться, смеяться, и тебя обязательно встретит принц, и вы полюбите друг друга, и станете жить-поживать и детей наживать, как мама Клава и папа Костя».
Я улыбался, глядя на Алёну. Я внимательно наблюдал, как возникают в её альбоме одна за другой мечтательные девочки — Золушки в хрустальных туфельках, а потом, как бы устыдившись сентиментального настроения, посетившего на несколько мгновений моё сердце, снова утыкался в свой альбом и снова открывал пальбу из пулемётов и орудий, вздымал оранжевые взрывы и штабелями укладывал несчастных убитых человечков во всю длину страницы альбома.
…Вдруг хлопнула входная дверь. В квартиру кто-то вошёл. Мы с Алёной удивлённо посмотрели друг на друга. В это раннее время никого вроде бы не должно было быть в доме Сигалаевых, поэтому я и приходил по утрам к Алёне, когда мы учились во вторую смену, посидеть в пустой квартире вместе за партой и вместе порисовать.
— Кто там? — строгим голосом спросила Алёна.
Дверь к нам открылась, и в комнату вошёл Колька-модельер.
— А, это вы, — улыбнулся Колька. — А я Тоню ищу.
— А чего её искать, — поджала губы Алёна, — она на фабрике.
(Тоня вместе с матерью, Клавой Сигалаевой, и матерью Генки и Лёньки Частухиных работала на «Красной заре», в прядильном цехе.)
Николай Крысин засмеялся.
— У тебя устарелые данные, — сказал он Алёне. — Тоня с фабрики уволилась.
— Когда уволилась? — даже встала из-за парты Алёна. — Почему?
— После свадьбы, — объяснил Колька, — Неужели ты не знала?
— Ну и дура! — насупилась Алёна.
— А зачем ей сейчас-то работать? — развёл руками «модельер». Денег у меня хватает, а она теперь мужняя жена, в доме дел много. У нас семья большая, а баб нету — одна мать, не то что у вас.
— Что же, она к вам в кухарки нанялась? — подбоченилась Алёна.
— Ну, это ты брось! — нахмурился Николай. — В какие там ещё кухарки? Я ей два пальто сразу справил, шесть платьев, две кофты. А туфлей у неё теперь знаешь сколько? У других графинь столько не было, сколько у неё в шкафу стоит.
Он разговаривал с Алёной вполне серьёзно — она хоть и училась всего лишь в четвёртом классе, но была ему уже родственница, свояченица, сестра жены.
— Она на рынок пошла, — солидно продолжал Колька, — полсотни с собой взяла. Какой кухарке такие деньги дают? Она теперь самостоятельная хозяйка, большой дом ведёт…
— У нас она тоже большой дом вела, — не сдавалась Алёна, — не хуже вашего.
— У вас! — снова заулыбался Николай. — У вас семь хозяек на одного мужика, а у нас одна на шестерых.
— На шестерых! — прищурилась Алёна. — Откуда на шестерых! У вас всегда кто-нибудь в тюрьме сидит, а то и двое.
Она села за парту, очень довольная, очевидно, тем, что ловко отбрила нахального «модельера» за то, что Тоня ушла с фабрики.
Колька Крысин внимательно посмотрел на Алёну.
— Ты вот что, Лелька, — жёстко сказал он, сдвинув брови, — ты эти разговоры оставь. Не твоего ума дело… Это у нас раньше сидели. А сейчас все завязали, все дома. И никто больше в тюрьме чалиться не будет, поняла? На этом мы с твоим отцом порешили, когда он Тоню за меня отдавал.
Алёна молчала. Она сидела рядом со мной за партой, зло поджав губы, и нервно перебирала цветные карандаши. Алёна терпеть не могла, когда кто-нибудь одерживал над ней верх. Она любила так вести разговоры, чтобы последнее слово всегда оставалось за ней.
А я сидел рядом с Алёной, слегка даже подавленный этими прекрасными и недоступными моему опыту мальчика из интеллигентной семьи словами — «тюрьма», «завязал», «чалиться».
— Два часа назад на рынок пошла, — рассказывал Николай, — и всё нету. Мне мать говорит: может, она к своим зашла? Пойди, помоги сумки донести, а её и у вас нету.
Снова хлопнула входная дверь в квартиру.
— Вот она! — обрадованно рванулся к дверям Колька, и в глазах у него зажёгся огонёк, глядя на который я сразу понял, что не только хозяйкой его большой семьи была для Николая Крысина Тоня Сигалаева.