Я ищу детство - Страница 59


К оглавлению

59

А вот он стоит на углу нашего дома в своей опоясанной ремнями шинели, в тяжёлых сапогах и красно-синей фуражке. А рядом с ним Зина — стройная, длинноногая, фигуристая Зина Сигалаева. Лёнька, насупившись, засунув руки в карманы шинели, смотрит себе под ноги, а Зина, понурая и скучная, тоже смотрит куда-то в сторону. И они молчат.

Они напряжённо молчат, стоя рядом друг с другом и не глядя друг на друга. А всего пять минут назад Зина стояла на этом же месте — весёлая, оживлённая, смеющаяся. И рядом с ней стоял Николай Крысин — кудрявый, тонкий, стройный Колька-модельер, слегка подвыпивший, под небольшим хмельком, и поэтому подошедший к Зине. (Со своего балкона на четвёртом этаже я вижу, как уводит Кольку через Палочный переулок на «вшивый двор» Тоня Сигалаева.)

А в окнах третьего этажа торчат рыжие головы Алёны и Ани Сигалаевых. А около нашего подъезда сидит на лавочке с папироской Костя Сигалаев. А чуть подальше, за газоном, стоит Клава Сигалаева с матерью Лёньки и Генки Частухиных. (Сам Октябрь висит в это время на пожарной лестнице где-то в районе пятого этажа.) А возле мусорного ящика грустно опёрся о метлу Евдоким Частухин.

И все они (Частухины и Сигалаевы) неотрывно и молча смотрят на Лёньку и Зину. И все, кто есть в эту минуту в нашем дворе, тоже смотрят на Лёньку и Зину, каменно стоящих друг около друга и напряжённо не глядящих друг на друга.

С балкона своего четвёртого этажа (и с высоты моих теперешних прожитых лет) я вижу в эту минуту весь наш преображенский двор и весь наш дом, охваченный той мгновенной паузой, когда на углу молча стоят Лёнька и Зина, а Тоня уводит через Палочный переулок Кольку Крысина. Все будто загипнотизированы. Все вспоминают свадебную неделю — шумную, праздничную, весёлую, крики, тосты, песни… Зачем же было так шуметь и веселиться тогда, если сейчас в тишине рушится скреплённый теми криками союз двух людей?

Всем кажется, что сейчас, тряхнув головой и выйдя из своего оцепенения, Зина Сигалаева сорвётся с места и побежит в Палочный переулок, а Колька, вырвавшись из рук Тони, бросится ей навстречу. Все словно непременно ждут этого.

Но ничего не происходит, все остаются на своих местах, всё заканчивается так, как и начиналось. И Зина Сигалаева много лет будет жить с Лёнькой Частухиным, а Тоня родит от Кольки девочку, а потом начнётся и кончится война, и Колька Крысин погибнет у стен Преображенского кладбища, и многое незаметно возникнет и бесследно исчезнет.

Но всю мою жизнь будут идти рядом со мной Тоня и Зина Сигалаевы. Потом они сольются для меня в одно лицо, в одну фигуру — в одно человеческое, женское существо. И много раз вспоминая своё детство, пытаясь найти свои начала (истоки своей судьбы и своего характера), первоосновы своих чувствований и ощущений, я буду с благодарностью думать о Тоне и Зине Сигалаевых.

И если я долго еду куда-нибудь или лечу на самолёте (в Иркутск, например, или в Омск, в Красноярск, Якутск, Магадан, или в Париж, или в Бейрут), когда надо много часов провести в воздухе, я закрываю глаза, вспоминаю своё детство, и передо мной возникают Тоня и Зина — какими они были обе до своего замужества.

Я открываю глаза, за окном самолёта, в круглом иллюминаторе, лежат внизу в ясную солнечную погоду белые облака, и по этим облакам невесомо идут ко мне Тоня и Зина Сигалаевы. И я снова закрываю глаза, и на долгие часы погружаюсь в мысли и думы о своём детстве, и снова вижу Тоню и Зину…

Вот она, Тоня, — её милое лицо в овале рыжего облака волос, светлые, печальные, всё понимающие глаза, чуть виноватая, спокойная улыбка, ждущие губы, лукавые ямочки на щеках, прозрачная капля — слеза зеленоватой серёжки на розовой мочке уха. Она идёт куда-то, Тоня Сигалаева, покачивая в такт шагам своей полной, плавной фигурой. Вот остановилась, медленно повернулась ко мне, улыбнулась — будто снова вернула мне и насовсем подарила детство, взмахнула, прощаясь навсегда, рукой и растаяла в сиреневой дымке минувших лет…

А вот и Зина — она и выше, и стройнее Тони, и масть у неё совсем огненная, пламенно-рыжая, а глаза беспокойные, тревожные и такой сверкающей глубины и синевы, что, кажется, вот-вот плеснёт из них неудержимая волна, всё смоет с берега и унесёт за собой обратно в своё бушующее сердце.

Зина пристально смотрит на меня, что-то бессвязное шепчут её ищущие губы — она о чём-то растерянно спрашивает у меня, умоляюще просит ответить на какой-то терзающий её и не имеющий ответа вопрос, силится разгадать непосильную для себя тайну бытия… И, резко отвернувшись, уходит от меня, и рыжий ураган её волос беспомощно бьётся над её головой.

Она куда-то торопится, мчится куда-то, летит в неизвестное, неизведанное, запутанное, и вдруг, словно поняв тщетность своих усилий, останавливается, оборачивается ко мне, в последний раз обжигает меня синим взглядом, в последний раз опаляет меня непотушенным пожаром, закрывает лицо руками и исчезает в пространстве, распадаясь вместе с пространством на невозвратимые месяцы, годы и дни.

ОДИННАДЦАТАЯ ГЛАВА

Моё детство прошло в Москве, на Преображенке, но часть его — может быть, самая главная и напряжённая — осталась на Урале, в столице Башкирии — городе Уфе.

Летом сорок второго года в Уфе, на углу улиц Ленина и Чернышевского был разбит передвижной цирк шапито. На пустыре около бани (около проклятой и ненавистной мне бани) поднялся конусообразный купол гигантской брезентовой палатки, а рядом с ней натянули ещё несколько больших, сорокаместных палаток — для зверей, реквизита и разной цирковой мелочи. С помощью одного знакомого мальчишки я устроился на работу в цирк униформистом, то есть человеком, выходящим на арену в антракте в форменной куртке с золотыми галунами и с метлой в руках.

59