Катя кладёт мне голову на плечо и закрывает глаза. Я вытираю рукавом телогрейки пену с её губ, отстёгиваю железный зауздок и вынимаю его у Кати изо рта.
— И зачем только такой умной лошади суют в рот какое-то противное железо? — удивлённо спрашиваю я. — Это глупых жеребцов надо зануздывать до крови. А умная лошадь сама всё может сделать— и направо повернуть, и налево, и остановиться, и с места тронуться.
Катя, не открывая глаз, тяжело вздыхает. Да уж, конечно, давно бы надо понять — кому надо рвать губы железом, а кому и не надо.
— А есть мне тоже хочется, — продолжаю я, — ещё как хочется. Я бы сейчас, например, макарон целую кастрюлю съел. А кто даст? У всех самим не хватает. Война.
Катя открывает один глаз и смотрит на меня. Конечно, война, кто же этого не знает.
Появляется старик Филимонов. Полушубок его подозрительно оттопыривается с одного бока. Ага, бригадир, значит, не зря ходил к пекарям. Пришёл не с пустыми руками — меньше полбуханки не принёс.
Филимонов суёт руку за пазуху, отламывает под полушубком кусок и даёт мне. Потом отламывает кусок себе и, воровато оглянувшись, мгновенно сжёвывает его и глотает. Отламывает себе ещё кусок, и ещё, и так же быстро проглатывает.
— А Кате? — насупившись, спрашиваю я, держа в руке свой кусок.
— Чего Кате? — жуя, спрашивает Филимонов.
— Дай Кате корку!
— А этого не хочешь? — вынимает Филимонов из-за пазухи кукиш.
Катя, учуяв запах свежего хлеба, оборачивается к нам и смотрит на нас жалобно и беспомощно. Конечно, если бы у неё были знакомые пекари, она бы поделилась с нами хлебом.
— Тогда я свой ей отдам! — говорю я.
— Дело хозяйское, — улыбается Филимонов.
Я протягиваю Кате свою корку. И голодная лошадь, как всегда осторожно, берёт у меня из руки кусок хлеба.
Филимонов, перестав жевать, долго смотрит на меня. Потом, вздохнув, отламывает второй кусок и отдаёт его мне с явным сожалением.
— Хлестануть бы тебя кнутом за такие дела, — задумчиво говорит он, — да люди смотрят. Это надо же — у всех на глазах скотине хлеб скармливает.
Во двор начинают втягиваться остальные бригады, закончившие первую ездку позже нас. Филимонов прячет общипанные полбуханки под передок и начинает загружать возок новыми лотками.
Первый раз старик Филимонов ударил меня кнутом на товарном дворе городского вокзала. Мы долго ехали на вокзал через весь город вдоль трамвайных путей. Трамваи в тот день не ходили — не было тока. Пустые, неподвижные вагоны неприкаянно и непривычно стояли во всю длину улицы Ленина. На проводах висел иней.
Я жутко мёрз в своей тощей телогрейке. На мне были надеты все свитеры, фуфайки и джемперы, которые только были у нас дома. Я туго подпоясался ремнём, натянул три пары носков, вбил ноги в валенки. Но, выходя из дома, я не знал, что первый маршрут в тот день у нас будет так далеко — в столовую на вокзале. И теперь, сидя рядом с Филимоновым, нещадно колотил себя руками по бокам.
На спуске к вокзалу Катя заскользила, Филимонов бросил мне вожжи, схватил лошадь под уздцы и медленно стал сводить её с горы. Заросшая инеем Катя тяжело поводила впалыми боками, приседала на задние ноги, испуганно прижимала уши, дрожа всем крупом.
В столовой мы выгрузили весь хлеб — все тридцать лотков сразу. На станции ждали воинский эшелон, и местное начальство хотело, наверное, накормить едущих на фронт солдат досыта.
Нас позвали на кухню и налили по миске почти пустых щей. Несколько бледных луковинок плавало в чуть тёплой кислой воде. Мы ели стоя, без хлеба, хотя у Филимонова, как всегда, лежала за пазухой начатая полбуханка. Но кругом были чужие люди, и Филимонов опасался показывать свой хлеб.
Потом его отвёл в сторону низенький толстячок и что-то зашептал на ухо. Филимонов, хлебая щи, кивал головой, соглашаясь. А я смотрел в окно, за которым понуро стояла заиндевевшая и сильно похудевшая в последние дни Катя. Филимонов кивнул мне — пошли. Я тоже дохлебал щи, отдал миску и вышел из кухни.
— Гони Катьку вон туда, — показал Филимонов на товарный двор вокзала, — я сейчас приду.
Он пришёл через две минуты с топором и ломом. Поддел скобы, крепившие фургон к саням, вывернул их, подрубил деревянные клинья и оплётку, вязавшие полозья с фанерным настилом, и упёршись плечом в передок, отделил от саней фургон, свалив его на землю.
Я с ужасом смотрел на разрушение нашего возка, с которым у меня было связано столько радостных и сытых минут.
— Зачем? — тихо спросил я.
— Не твово ума дело, — так же тихо ответил Филимонов. — Много будешь знать, скоро состаришься.
Ох сколько я уже знал тогда ненужного и непосильного для своего возраста! Давно бы уже надо было мне состариться и быть глубоким стариком, носить бороду — такую же, как у Филимонова, а может быть, и ещё длиннее.
Всё стало ясно, когда пришёл низенький толстячок, открыл дверь в одном из амбаров товарного склада и начал грузить на сани длинные листы кровельного железа, свисавшие за края саней.
Я не представлял себе, как сможет Катя даже сдвинуть с места этот тяжеленнейший металлический воз, а везти его нужно было, по всей вероятности, от вокзала в гору.
— Катька голодная, — угрюмо сказал я.
— И опять же не твово ума дело! — резко ответил Филимонов.
Я посмотрел на него. Я знал, что за те несколько месяцев, в которые мы развозили вместе с ним хлеб по уфимским магазинам и булочным, он успел привязаться ко мне. Но за это время и я успел привязаться к нему. И сейчас детским своим сердцем, перегруженным отнюдь не детским уже опытом, я чувствовал, что Филимонов делает нечто такое, что может разлучить нас и оборвать нашу жизнь вдвоём.